«После войны». Отрывок из воспоминаний С. Кара-Мурзы

3 года назад

В школу я в первый класс не ходил, нашу ближнюю разбомбили и еще не восстановили, а в дальнюю меня мать пускать не хотела – очень далеко и надо переходить большие улицы. Когда я болел, мать уходила на работу, а мне давала том энциклопедии, и я ее читал, если большой температуры не было. Когда температура поднималась, я это узнавал по тому, что на потолке появлялся волчок, он крутился, жужжал и двигался по потолку, и меня охватывала тоска. 

А до этого я подолгу жил в деревне у моего дедушки Василия Архиповича. Он, вместе с матерью, стал для меня главным воспитателем. Он много знал и все умел делать, что надо для жизни, – не очень хорошо, но зато все. Со мной, пятилетним, он не заигрывал, а советовался, если надо. Вечерами зимой он пел мне песни, которые были в ходу у казаков в Семиречье. Может, и сам придумывал, по киргизскому обычаю. Помню, как-то спел мне долгую-долгую песню про Ивана Сусанина, всю историю. Видимо, как-то заучил стихи, а мотив был простой, заунывный. Как рассказывала мать, казаком он был бедным, не мог содержать для сыновей строевых лошадей и снаряжения и даже подрабатывал сторожем в школе. И очень любил слушать уроки. А когда учителя не было, сам ученикам объяснял предметы, и ученики это очень любили. Так он и мне все время что-то рассказывал о мире, о природе, истории, и над всем этим он прежде долго думал. Дома, в Семиречье, у него была одна страсть – пчелы. В горах места много, и он держал хорошую пасеку. Дохода от нее было мало, пчелы были почти у всех, и продавать мед надо было в Китай, через перекупщиков. Но он просто любил это дело, выписывал журналы по пчеловодству и даже покупал за границей пчел-маток через какое-то международное общество. Приходили они по почте в коробочке. 

В конце 1944 г. дедушка стал болеть, в московской квартире сидел тоскливо, и младший его сын, Петр, позвал его жить к себе – он был секретарем горкома Небит-Дага, жил в маленьком доме с садом. Помню, дедушка уже оделся в передней, надел шапку. И я вышел проститься, говорю: «До свиданья, дедушка». А он мне отвечает: «Не до свиданья, Сережа, а прощай». Это меня потрясло, я как-то моментально осознал, что такое безвозвратность. Сейчас, пытаясь вспомнить то чувство, я сказал бы так: будто кто-то с неба пальцем ткнул между дедушкой и мной. В голове не умещалось, но приходилось принять. Как будто какая-то черта в моей жизни прошла и детство кончилось. И все это люди переносят, стараясь не показать виду. 

И скажу еще об одном случае, который, теперь думаю, поразил меня. Сразу летом после войны моя мать и еще одна учительница поехали в глухую деревню, довольно далеко от Москвы, и меня взяли с собой. Как-то узнали, что в этой деревне остался мальчик-сирота со старой прабабкой, и она хотела бы его отдать в семью. Подруга моей матери стала вдовой и хотела усыновить мальчика. Полдня ехали на поезде, потом шли десять километров через лес. 

Мы пришли, нас встретила старуха, мальчик где-то бегал, играл. Изба совсем вросла в землю – чистая, но совершенно пустая, без вещей. Старухе было 85 лет. Женщина ей понравилась, и она была рада ей отдать мальчика. «Мне, – говорит – жаль расставаться, да кормить трудно, и боюсь, помру и его напугаю». Позвали мальчика, моего возраста, лет шести. Старуха ему говорит: «Ваня, поезжай с этой тетей в Москву. Она добрая, тебя любить будет. Будешь каждый день лапшу есть». И видно было, что и ему понравилась эта женщина. Но он нахмурился и сказал: «Нет, бабушка. Если я уеду, ты сразу без меня помрешь». 

В том возрасте я мало что понимал, но осталось от той встречи ощущение счастья, будто прикоснулся к чему-то святому. На моих глазах два человека выразили такую любовь и такое достоинство, что не всегда в жизни удастся увидеть. А ведь та старуха родилась при крепостном праве, прожила всю жизнь в этой глухой маленькой деревне, без электричества, по своему подобию воспитала в голодные военные годы мальчика Ваню. 

В конце войны и несколько лет после нее существенным подспорьем для горожан были участки, которые им давали через предприятия. Техникуму, где работала моя мать, отвели землю как раз там, где теперь стоит МГУ на Ленинских горах (тогда Воробьевы горы). Летом мы ездили на троллейбусе с тяпками – окучивать. Осенью убирали, техникум давал грузовик, и мешки с картошкой развозили по домам. 

В те времена экономика так была устроена, что «дефицита» не было.

Правительство понимало, что людям бывает необходимо что-то срочно и свободно купить. Были и рынки, и, главное, коммерческие магазины. Все было, но по высоким ценам, как сейчас. Только сейчас по карточкам необходимого не дают. А тогда по карточкам получали необходимое, но практически все когда-то пользовались и свободной торговлей, особенно если кто-то вдруг приехал с фронта. Бывало, человек на один день домой заскакивал. 

После войны понадобились людям вещи, продавали одно, покупали другое. Жулики были виртуозные. Муж тетки пришел с фронта, решил продать сапоги и купить себе часы. Такая блажь была. Пошел на Тишинский рынок, приносит карманные часы. Прикладываем к уху – тикают. Но стрелки не двигаются. Он своим ножичком стал открывать крышку, открыл, а внутри никакого механизма нет, а сидит черный жучок и издает такой звук, в точности как будто тикают часы. Пропали сапоги. Но в то же время все были в восхищении.

Через пару дней пошли мы с матерью продать костюм отца. Быстро нашелся покупатель, очень интеллигентный. Зашли в подъезд, он отсчитал две с половиной тысячи рублей сотнями (250 последними советскими). Большая пачка, деньги тогда большими были.

Мать пересчитала, и я внимательно смотрел. Пачка рыхлая, он говорит: давайте резинку надену. Мы смотрим во все глаза, он надел резинку, взяли деньги, а дома открываем – сверху две сотни, а потом рубли. Кукла. Невероятно – все было перед глазами, да и мы были настороже. А вообще денег, видимо, не хватало. Помню, мать страшно хотела курить, и тут как раз я нашел на улице рубль. Она сразу купила себе одну папиросу, и ей стало легче. Как бывает кстати находка! 

В школе почти все мы были одного поля ягоды. Выделялись лишь те, у кого были живы отцы, их жизнь была полегче.

Точнее, у тех, у кого отцы были живы и здоровы. Израненные и контуженные жили очень трудно. Многие не выдерживали, начинали пить – еще горе семье. Многие из дальних родственников или знакомых, которые бывали у нас дома, страдали от ран и контузий. Смотреть было тяжело, а иногда и страшно. Детей у нас тоже дома было несколько – я, сестра, двоюродные. Мы сожмемся в кучку и трясемся, когда у кого-нибудь из взрослых начинает двигаться осколок или пуля и он кричит. Только что был веселый, качал кого-нибудь на колене – и вот… 

А деньги у меня были – сберкнижка с пенсией за отца была на мое имя, и я тайком давал с нее взаймы школьным друзьям. Не все вернули долг, но было не жалко, потому что зря не просили. 

Я и сам стал рано зарабатывать. Как-то, еще в младших классах, мать подарила мне пишущую машинку – трофейную, «Олимпию». Я печатал одним пальцем заметки для стенгазеты, но классе в седьмом она сказала, что это не дело. Я по объявлению пошел учиться. Одна женщина в маленькой комнатушке учила машинописи. Было три девушки и я, мы принесли свои машинки и приходили. Учила она хорошо, я наловчился – вслепую, десятью пальцами. В создании моего благосостояния эта машинка впоследствии сыграла огромную роль. А покуда я раздобыл работу – для Института истории СССР перепечатывать из всяких старых книг пословицы, каждую на отдельную карточку, и номер. За каждую пословицу давали 5 копеек – как раз цена пирожка с повидлом в нашем школьном буфете. Я перед школой быстро печатал десять карточек – на пирожки для нашей компании, по два на брата. Это было замечательно, да и другим кидали через весь класс. К тому же я перечитал огромную массу пословиц и особенно заковыристые приносил в школу. Школа, кстати, была мужская, с девочками нас соединили только в 9 классе. И то и другое хорошо, всякое по-своему. 

Самое полезное дело, что делалось через пионерскую организацию, на мой взгляд, была помощь «отстающим». Об этом тоже много всяких глупостей наговорено. А это было, я думаю, великое дело нашей школы. У нас в классе я бы затруднился назвать кого-нибудь глупым или неспособным. Но тип мышления был у всех очень разным. А школьная методика, как ни крути, была нацелена на некоторый средний тип. И многие ребята не ухватывали ее суть, не успевали освоить способ обучения. Отставали и начинали бояться все сильнее и сильнее. Начинали считать себя глупыми. У учителя не только времени не было всем им помочь, его такие ученики начинали стесняться, и он им уже ничего не мог объяснить. Тогда пионерам поручали им помочь. Пионер – общественный человек, ему можно поручить. 

Это считалось справедливым и никак «отстающего» не обижало и не угнетало. Ребята, которые благодаря этому преодолели свое отставание и «вскочили на поезд», составляли, думаю, очень большую часть учеников. Это нашу школу вывело вперед. 

Вообще мне кажется, наша классическая школьная программа, по которой мы учились, была очень хорошей. Она так была построена, что неявно давала как раз способ познания, нить для собственных рассуждений. Я думаю, она стала бы еще лучше, если бы эту ее часть сделать более явной. Если бы учителя объясняли ученикам, что думать – это тоже труд, и навыки его надо специально осваивать и отрабатывать. Этой простой вещи почему-то не говорят, а сама она в голову мало кому приходит. Но к 80-м годам и саму основу программы, по-моему, сильно подпортили. Я смотрел, как мои дети учились, и расстраивался. Не все новое лучше старого.

Это была огромная роскошь – товарищи доверчиво выслушивали объяснения «помогающего», задавали ему вопросы, заставляли прилагать усилия. Я думаю, что практически все лучшие ученики советской школы, ставшие потом лучшими студентами и специалистами, достигли своего уровня именно потому, что «помогали отстающим». Сошлюсь на свой личный опыт и ощущения, начиная с восьми лет.

И мне стали поручать позаниматься то с одним, то с другим «отстающим». Насколько я помню, я сам быстро оценил, какое это для меня благо, никто мне такой мысли не подавал. С первых же шагов выяснилось, что сам я не очень-то глубоко понимаю многие вопросы. Одно дело отбарабанить что-то близкое к тексту у доски, решить по данной схеме задачку. Другое дело – объяснить человеку, который не понимает. Причем учителю он стесняется сказать, что тот объясняет туманно, а тут скажет прямо: мол, давай, Мурза, объясни толково, не понимаю. И приходилось думать, искать подходы, даже изобретать. 

Во многих случаях я со страхом убеждался, что сам ничего не понимал. Ненадежны были мои знания, в любой момент могли подвести. Никакой учитель никогда этого бы так наглядно мне не показал и устранить дефекты не заставил бы, как мои «непонятливые» товарищи. В этом смысле система оценок даже была вредна. Я, например, отвечаю у доски, говорю что-то похожее на текст учебника, но учитель чувствует, что я «плаваю». И он ставит мне «четверку»: «Садись, сегодня ты недоучил». Как это недоучил? Зачем четверку? Ведь я же на самом деле ничего не понял из темы, а заучить-то как раз заучил. Мне двойку надо ставить, а не четверку. Мне лично повезло, что я такую четверку как раз и считал двойкой – сам видел, что не понял темы. 

И еще одна сторона этого дела, которая мне помогла прочнее встать на ноги. Я повидал жизнь очень многих семей моих одноклассников. Обычно я ходил заниматься к ним домой, видел разные стили жизни, семейных отношений, разговаривал с их родителями, братьями и сестрами, ел с ними, ругался. Большинство жили трудно, относились друг к другу бережно, самая большая беда «отстающего» была в том, что огорчается мать. 

Много людей повидал, много мест. Не страшно было в своей стране куда угодно попасть. Везде друг друга понимали. Ездили мы почти без денег, но все же деньги требовались. Многое ломалось, надо было покупать запчасти, продукты. Мать давала, я и сам прирабатывал. Странные работы попадались. То перепечатывал пословицы. А в десятом классе пришлось притвориться преподавателем. Тетя моя работала в заочном техникуме. Она должна была проверять письменные работы по истории, писать на каждую отзыв и выставлять оценку. Но у нее опять родилась дочка, уже третья, она не успевала. Отдала мне пачку работ – проверь и сделай отзывы, поподробнее, чтобы людям помочь. За каждую работу платили 1 рубль 80 коп. Мне пришлось перечитать всю доступную литературу, но у меня почти все дома было, мать тоже преподавала историю, да и дядя Ваня, пока его в Гатчину не перевели. Он, видно, покупал все, что выходило. Так что я в каждой работе сразу угадывал, с какой книги списано. Люди писать любили, иногда по целой тетради исписывали, хотя можно было и короче. Интересно было читать – за каждой работой виден был человек. Многие взрослые, «практики», тоже учились заочно, для должности требовалось. Этих сразу было видно.

Я тоже полюбил писать отзывы – как будто разговаривал с человеком. 

Когда я наловчился, стал эти работы читать на уроках, сквозь щель в крышке парты. Помню, как раз наш историк Исаак Соломонович Фриш над ухом бубнит, а я работаю. Мы его не очень-то любили. Он, видно, был одинокий и очень желчный. Донимал тех, кто не может огрызнуться. Был у нас в классе парень-сирота, хулиган не хулиган, но около того. Жил один, в комнате почти никакой мебели, ходил в шинели. Тоже еврей был. Сильный парень, по утрам бегал, и я с ним иногда бегал. Исаак Соломонович так его донимал, что тот на переменах плакал. Трудно поверить, но это так. Умел он ему такие обидные вещи сказать, талант имел. Да к тому же не любил он историю, еле слова цедил, и русский язык так себе знал. Слышу, над ухом моим объясняет тему: «Сражение под Нарвой и Псковой было кровопалительным». И вдруг – раз! Откинул мне крышку парты. Вытащил работы, бланки для отзывов. Посмотрел, все понял, отдал, ничего не сказал – учительская солидарность. Но я струхнул – ведь мои отзывы тетка подписывала, был тут кое-какой криминал. 

Потом пришлось ударно поработать, в открытую. Приезжаю в техникум к тетке, ее как раз директор вызвал, я жду за дверью. Слышу в кабинете ее рыдания. Выходит директор, весь красный, несет большую кипу работ и говорит мне: «Берите и срочно сделайте». Оказывается, завал был огромный и назревал скандал. Тут уж я и драгоценного домашнего времени прихватил. 

А я пошел на химию. Сначала попал на лекцию для школьников – такое всегда в МГУ было, и на других факультетах, очень интересные лекции. Тут читал преподаватель химфака о горении и взрывах. Была почти полная Северная химическая аудитория. Он зажал в лапке штатива палочку бездымного пороха, поджег. Порох красиво горел – и вдруг взорвался. Лапку просто отстрелило от штатива, и она ударилась в дерево амфитеатра, ряду в четвертом. Он спокойно говорит: «Я вам объясню, почему порох взорвался. Я слишком сильно зажал его лапкой, возникла внутренняя трещина, и горение в замкнутом пространстве перешло в режим взрыва». Но смысл был не важен, всех восхитило его спокойствие – ведь лапка ударила как раз между двух голов, а ему хоть бы что. 

Пошел я сдавать экзамен в кружок. Учебник я знал, а больше ничего не читал. А там были все ребята очень начитанные. Я их слушал и ничего не понимал. Экзамен письменный был. Один вопрос такой: «Как определить, не нюхая, какой из газов хлор». Я написал, как в учебнике – сунуть туда влажную крашеную тряпку. Вышли в коридор, слышу, один другому говорит: «Я написал: пропустить через раствор фуксинсернистой кислоты». А тот ему: «Правильно, это самое лучшее». Ну, думаю, тут не поступить. Но приняли – на все вопросы, оказалось, ответил. Потом даже на олимпиаде первое место занял – ничего, кроме школьного учебника, не читал. Зачем, если там все есть? Это меня сильно успокоило и жизнь облегчило. А то было тогда сильное течение – искать какие-то особые книги, читать их, выискивать откровение. Ребята много на это тратили времени. Многие, по-моему, из-за этого не очень-то школьный учебник понимали. 

Был я год в кружке аналитической химии, а потом два года в органической. Синтезы делали, я просто наслаждался. Как красива химическая посуда! Верх изящества. Соберешь хороший прибор, душа радуется.

И почти все там так, глаза прямо блестели от удовольствия. Наловчились мы работать, кое-кого стали пускать в исследовательские лаборатории. И я ходил, старался урывать время. В лаборатории было, как в башне из слоновой кости – защищен от всякой мирской суеты. Создаешь новое вещество! Ни один человек в мире его не имеет – и вот они, прекрасные кристаллы. 

На этой машинке «Олимпии» я подрабатывал и студентом, делал рефераты химических журналов, и позже. В деревне около речки один человек спросил – ты сын Кара-Мурзы? Он рассказал, что он забыл унты и его не взяли в самолет, а все погибли в самолете.

И другой человек тоже поговорил со мной и сказал, что он Юлиан Семенов. Так мы подружились. 

Потом Юлиан Семенов попросил сделать обзор испанских материалов. Он руководил открытым в Испании советским корпунктом и привез целый сундук журналов. В Испании тогда шла реформа, читать было очень интересно. Потом он привез книгу мемуаров знаменитого боевика Гитлера Отто Скорцени – с дарственной надписью. Скорцени жил в Испании, и там Семенов с ним познакомился. Я выбрал из книги самые интересные места и перевел для Семенова. Отдавая мне деньги, он упрекнул меня: «Буква “ы” у вас в машинке подпрыгивает, в издательстве очень ругались». Я никак не думал, что мои куски он отдавал в издательство, даже не перепечатывая. А мне все время было лень пойти и припаять букву. На эти деньги я купил новую машинку. 

Раз уж я вспомнил Юлиана Семенова, скажу о нем пару слов. Он, принадлежа к большому клану Михалковых, был, по-моему, добрым и достойным человеком. В нем не было той пошлости, что прорывалась у молодых Михалковых. Но в одном важном вопросе я не согласился с Юлианом Семеновым и сейчас не согласен. Он был популярным писателем и писал о современном Западе. 

Тогда в США стали издаваться очень хорошие дайджесты важных статей на фундаментальные темы – для научной интеллигенции. В них отражался передний фронт общественной мысли Запада. Я предложил Юлиану Семенову брать оттуда материал для диалогов, разговоров и внутренних монологов западных персонажей. А то он брал такой материал из простейших учебников по социальной психологии. 

«Это, – говорю – сильно повысит качество ваших книг, а нам будет большая польза, потому что мы плохо знаем Запад. Через ваши книги к нам будут поступать самые интересные их идеи». Он обдумал это предложение и сказал: «Да, качество повысится. Но мне, Сережа, как раз не надо качество поднимать. Я работаю точно на том уровне, что доступен массе». 

Я впервые видел писателя, который отказывался поднимать уровень массы, хотя сама масса тогда этого желала. Думаю, популярность Юлиана Семенова от этого нисколько не упала бы. Но тут я забежал вперед. Это – отступление, чтобы снова вернуться к моим факультетским впечатлениям. 

Как я сказал, тогда много появилось ребят, которые уверенно судили о советской истории. Это, мол, была глупость, а это – ошибка. Конечно, в таком возрасте все мы легко судим других, но в глубине души обычно понимаешь, что это перехлест. Прикинешь – а как бы ты сам сделал? И чувствуешь, что говорить легко, а как дойдет до дела, столько вылезает всяких «но», что гонор сразу сникает. Так вот, в университете большую силу имели ребята, которые этот контроль как будто отключали. Не для красного словца ругали наших глупых отцов, а вполне серьезно. Слушаешь такого и поначалу думаешь, что человек шутит – нет, у него целая доктрина наготове. Спросишь: а ты что, умнее был бы на их месте? Не отвечает, как будто вопрос этот глупый, смысла не имеет. Но видно, что и впрямь уверен, что да, был бы умнее. 

Мне это было странно видеть именно в университете. Ведь мы изучали там науки. Мы же обязаны были понимать, почему, например, Бойль не мог прийти к понятию химического элемента – пока Дальтон не разработал понятие атома. Глупо было бы сказать, что «Бойль недодумал». Как раз самое-то важное – это понять, чего не мог увидеть тот или иной ученый. Так и тут – ты пойми, почему поступили так-то и так-то. Но такая постановка вопроса не принималась. Одни верили в мудрость Сталина (хотя и помалкивали), а другие верили в то, что он злодей и параноик. Вот и поговори с ними. 

Тогда Хрущев затеял какие-то реформы в сельском хозяйстве, колхозы много критиковали в прессе.

И у нас на двух-трех курсах возникло целое движение, какая-то «инициатива». Что-то изучали, собирались, спорили. Потом, в зимние каникулы на втором курсе, пошли на лыжах по колхозам – недостатки искать. Вообще в МГУ это было принято – каждый год ходили на лыжах в «агитпоходы». С факультета десятки групп выходили, на один день встречались в условленном месте, потом снова расходились. «Звездочка». На первом курсе и я в такой поход ходил, незабываемое дело. Прошли по деревням Московской и Калининской областей, два раза переходили Волгу. Еще во многих деревнях электричества не было. Приходим, стучимся на ночлег, отказу никогда не было. Пока варят ужин, идем или в клуб, если есть, или в избу побольше. Народу полно, всем любопытно на студентов посмотреть. Что-нибудь рассказываем – про химию, про университет, про студенческую жизнь. Покажем занимательные химические опыты, у нас были знатоки этого дела, интересно получалось. Потом что-то вроде концерта, что можем. Один из нас гимнаст был – акробатику покажет, борьбу нанайских малышей. В избе разговоры за ужином. Все нормально. 

Но эти наши активисты уже не в такой поход пошли, а что-то вроде инспекции устроили. Наверное, какую-нибудь бумагу вроде мандата раздобыли, иначе это вообще черт знает что. Вернулись гордые собой – целый ворох недостатков нашли. Там председатель колхоза пьет, надо его снять, а в другой деревне они к председателю пришли, а он с перепугу почему-то в окно вылез и ушел – его немедленно снять! Куда-то писать стали, какие-то семинары. 

Я говорю им: вы что, спятили? Что вы воду мутите, да еще у людей выспрашиваете разные порочащие сведения? Прошли на лыжах, всех взбаламутили – и обратно в мраморный химфак МГУ скрылись. Снять председателя предлагаешь? Поезжай в колхоз и работай там, брось свой МГУ. Разозлились, глаза выпучили. Ты, говорят, комсомолу враг, надо ставить вопрос о твоем исключении. На это можно было только расхохотаться – дети, хотя уже кое-кто с усами.



Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
АКТУАЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ