Как в глубине советского общества проходило становление человека, как он получал прививку коллективизма

3 года назад

Как подойти к неизвестным людям?

Мы приехали из Москвы в Казахстан в эвакуацию, я, четырехлетний, ходил и смотрел деревню. Однажды я подошел к пустому рынку, кто-то продавал только квас. Смотрю, стоит с кружкой странный человек, даже страшный – лицо черное от солнца, молчал. Я отошел и спросил у женщины: «Тётя, кто этот человек?» Я навсегда запомнил смысл этого разговора. Помню, что эта женщина тихо объясняла примерно так: этот человек – бродяга, он ушел в степь от людей и не знает, куда идет; может у него горе – мы не знаем; тебе не надо к нему подходить. 

А потом нас перевели в Челябинск. Мальчишки постарше были для меня как братья. Как-то они спросили: «Ты можешь помочь? Маленьким лучше подают!». Мне надевали сумку, и я ходил по квартирам, просил хлеба, а они поджидали меня за углом. Но дело оказалось трудным. Очень многие женщины, которые открывали дверь, заводили меня в комнату, разогревали еду и усаживали меня обедать. После того, как я из-за дверей просил «подать голодному кусочек хлеба», отказаться от еды я не мог. Я заставлял себя съедать один обед за другим и, пройдя один дом, чувствовал себя совершенно больным. А однажды мне досталась, видно, последняя порция супа, со дна кастрюли, и в ней было очень много перца горошком. Я полагал, что нищий должен быть очень скромным и ничего не выплевывать, и – жевал и проглатывал весь этот перец. Кончилось тем, что я пообедал у одной учительницы, которая работала вместе с моей матерью и меня знала. Моей матери собрали, сколько могли, продуктов, чем ее удивили – мы жили не хуже других. Дело выяснилось, и пришлось мне моим приятелям отказать.

Я часто вспоминаю и думаю – в тот год мы стайками бегали по городу, у всех родители до вечера на работе. Иногда откуда-то послышится чей-то плач, все дети 4-5 лет начинают плакать. Сразу. Не раз я видел: идет женщина и вдруг начинает рыдать, и все на улице бегут к ней, окружают, обнимают. И тоже все бегут, если кто-то упал, ушибся. Может, поэтому дети были неосторожны, все знали, что тебя схватят, даже без взрослых, и бегом понесут к врачу (на себе испытал). Врачи были часто совсем старенькие, но как внимательно они нас осматривали и лечили! Не только конкретную травму или болезнь, а всего тебя, все косточки. Это исток – он держит людей.

Когда вернулись в Москву зимой 1944 г., то тоже жить было трудно, но не унывали. Отопления не было, спали в валенках. На кухне, как осенью разлилась на полу вода, так всю зиму был лед, как каток. Дядя Митя (слесарь и вообще мастер по всем делам в доме) сложил нам печку, трубу вывел в форточку. Дымила наша печка сильно – не было тяги. Взрослые уходили на работу рано, до ночи, а я сидел с маленькой двоюродной сестрой, она только стала ползать, и мы вместе ползали по полу, потому что в полуметре от пола уже был такой дым, что дышать было нельзя. Граница дыма была резкая.

Я вырос, нужно и можно перешивать детям из военной формы. Портнихи ходили шить по домам. Мне сделали хороший китель. Работы у портних было много, они со всеми дружили и очень боялись «фина», всегда об этом говорили. Я тогда уже начал читать, я знал Финна в «Руслане и Людмиле» и удивлялся, что его боялись. Слово «фининспектор» тогда не употреблялось. К нам ходила портниха – татарка из Крыма. Фамилия Кара-Мурза там известна, мой дедушка по отцу был из Крыма, и она к моей матери была расположена, с доверием. 

Когда Крым освободили, она плакала, говорила очень взволнованно. Потом успокоилась, все повторяла: «Слава богу! Слава богу!». Я не очень-то понимал, о чем речь, потом только сопоставил и понял. Портниха боялась за родственников-татар. Думала, что их будут судить за сотрудничество с немцами, а это по законам военного времени была бы верная смерть. Когда стало известно, что лично судить никого не стали, а всех татар выселили из Крыма, она была счастлива. Когда пришло сообщение о гибели моего отца, эта портниха сильно плакала. 

Когда погиб в Маньчжурии отец (это было 22 августа 1945 г., война уже почти кончилась), мы поехали к родителям отца. Бабушка сказала нам с сестрой: «Дети, ваш папа выпрыгнул с парашютом и сломал ногу. Сейчас он лежит в госпитале». Я слушал и думал: зачем она это говорит? Может быть, сама надеется? И пришлось весь вечер делать вид, что я в это верю… 

Другое: жили мы на Ленинградском проспекте, около бывшего ресторана «Яр». В нем, кстати, после войны заседали представители держав: Бевин, Бидо, Маршалл и Молотов. Тогда шутили: «Отгадай загадку: два Бе, два Ме, а вместе ни бе ни ме». К «Яру» подкатывали большие машины с флажками, мальчишки собрались посмотреть. Не знаю, что меня дернуло, но я нашел какой-то железный цилиндр типа школьного пенала, крутил его в руках и вдруг взял и кинул его катиться по мостовой, как раз где шли машины. Машины великих людей, – а им что-то кинули. 

Какой-то человек кинулся и схватил цилиндрик, а другой подскочил ко мне со злым лицом. Я и не думал убегать. Первый принес эту штучку, они ее посмотрели, и один погрозил мне пальцем. Тогда я даже не сообразил, как могла быть понята моя глупая выходка. И я думал…

В школу я в первый класс не ходил, нашу ближнюю школу разбомбили и еще не восстановили, а в дальнюю меня мать пускать не хотела, очень далеко. Я учился дома, какое-то время ко мне приходил старик, устраивал что-то вроде уроков, но больше мы с ним разговаривали на самые разные темы, а читать я давно умел. Когда я болел, мать уходила на работу, а мне давала том энциклопедии, и я ее читал, если большой температуры не было. Старик-учитель был хороший, говорил спокойно. Мать оставляла нам хлеб, сахар, и мы вместе пили чай.

Пошел я во второй класс в 1947 г. Классы были большие, учительница измученная, демобилизованная. Пока мы еще жили бытом военного времени, у учеников было обостренное социальное чувство. Само собой, в нем не было никакой политики, все было на уровне почти инстинктов. Совершенно не было и зависти к «богатым». Как-то делились по принципу «свой – чужой». Но положение ребят из «богатых» семей было, как теперь я думаю, сложным. 

У нас в классе был мальчик Миша. Его мать старалась нас свести. Это была женщина красивая, приходила за сыном в шубе. Она пригласила меня к ним домой, на какой-то детский праздник – дети читали стихи, взрослые тоже как-то выступали. Отец его был тоже молодой и красивый, в военной форме. А дело было в том, что я зашел в одну комнату, а там на большом шкафу стояло много телефонов. Трудно сказать, сколько, но много. Я удивился и спросил, зачем столько. Миша махнул рукой и говорит: «А, не знаю. Отец из Германии привез». Это меня сильно смутило, даже трудно передать то чувство. Это был очень больной вопрос. 

Ничего я тогда не сказал, но что-то, наверное, выразил, а может, сам Миша рассказал родителям о нашем разговоре. И мать его меня невзлюбила, с чем я никогда в жизни не сталкивался. Трое наших одноклассников Мишу как-то побили. Не знаю, почему, да никто вообще об этом не знал, мелочь какая. Вдруг вызывают из класса четырех учеников к директору, меня в том числе. Приходим, там мать Миши. Директор, страшно взволнованная, говорит, что эти трое побили Мишу и что это я их подговорил. Нелепость такой мысли мне показалась чудовищной. Даже не могло в голову придти не только такое сделать, но и придумать такое. Все мы набычились и стоим молча, все в валенках. По-моему, никто вообще ничего не сказал. Легкие потасовки бывали часто, но тут представили дело как покушение. Наверное, директор и сама понимала, что все это чушь, но почему-то пошла на поводу у этой дамы. 

После этого Миши стали сторониться, хотя никто ему ни слова упрека не сказал, и он, похоже, страдал. Когда постарше стали, он совсем стал неуверенным. Стал об учительницах выражаться нехорошими словами, чего у нас абсолютно не было. Это страшно всех коробило (хотя никто не решился его оборвать, застеснялись).

А дело было в том, что Миша стал подлизываться к хулиганам, к шпане. Их было в классе человека три-четыре. С ними у нас возник какой-то негласный пакт – их не трогали, но они школу уважали. Им помогали, если надо, в учебе, но не из страха. В общем, Миша, будучи им чужим, в то же время оказался привязан. Его это, наверное, унижало, и в какое-то время он, в отместку что ли, сам стал издеваться над слабыми. 

Дело было уже в седьмом классе, был у нас один безобидный мальчик, иногда его беззлобно называли «калека двадцатого века». Как-то Миша на задней парте начал его шпынять, щипать, дразнить. Я на него наорал, а потом говорю: «После школы драться будем». И при большом стечении любопытных мы дрались, измолотили друг другу лица. Противно вспомнить. Так и вижу его глаза, полные боли.

Надеюсь, что с возрастом он окреп и все преодолел, парень он был способный. Но в школе все мы, включая меня, отнеслись к нему безжалостно. Не приняли за «своего», а наращивали счет. Сейчас у нас этого пока не чувствуется, и не надо бы нашим новым «богатым» сплачивать «бедных» таким чувством. 

Я бы сказал, что у нас тогда было очень развито правовое сознание – вернее, сознание наших прав. Не в законах было дело, а в том, что люди себя уважали – согласно своим представлениям о достоинстве. Многие мальчики только не умели этого выразить, но если что, упрутся, смотрят исподлобья и твердят: «А чего? А чего?». Я был покладистее прочих, но и то упирался, если мои права нахально ущемляли. Помню, к «Яру» пристроили здание, точь-в-точь по стилю. Стала гостиница «Советская», для высших чинов. Аденауэр там жил, потом Неру с дочерью Индирой Ганди приехали. В окне там была маленькая вывеска – «Парикмахерская». Я говорю приятелям: пойдем пострижемся. Мы стриглись наголо, в бане, за 10 копеек. Можно было и чуб отпускать, но лишние хлопоты. 

Пошли мы в гостиницу. Там мрамор, позолота, фарфор. Парикмахерская – чудо тогдашней техники и дизайна, накрахмаленные простыни. Парикмахер на нас: «Вы куда, шпана?» Стричься! «А ну, вон отсюда, идите в баню!» Ребята меня тянут, мол, пошли отсюда, Мурза. Я уперся и говорю: «Пришел стричься. Отказать не имеете права, потому что вывеска на улице. Стригите». Он удивился, посадил и говорит, чтобы уязвить: «Ладно. Но учти, если хоть одну вошь найду, уйдешь наполовину остриженный». Я про себя усомнился, что он имеет право так строго наказывать. С другой стороны, может, завтра в этом кресле будет Джавахарлал Неру стричься, а тут вошь. В общем, для компромисса я принял условия парикмахера. Постриг он меня, а вывеску сняли.

Класса до четвертого я сам шел по скользкой дорожке, только в другом смысле. Как я уже говорил, учителя были измученными, работы у них было много, на свои дела времени не хватало. И нередко учительница отлучалась из класса, а меня оставляла вести урок. Я учился неплохо, со всеми был дружен и считался упорным. Я не отказывался, но принимал дело слишком всерьез. Если кто не слушался, не выполнял задания или мешал другим, я его наказывал – как настоящий учитель. Ребенок, возомнивший себя властью – страшное зрелище. 

Тогда в нашей школе учителя частично перекладывали обязанность наказывать на родителей, практически – на мать. Чтобы подать родителям сигнал о том, что учеником недовольны, учителя иногда отбирали у него шапку (мы почему-то тогда ходили даже в теплое время в кепках). А если уж дело совсем плохо, то отбирали портфель или сумку. Тут уж мать не могла не заметить – если пришел сын домой без портфеля. По примеру учителей стал наказывать моих товарищей и я. Иногда шел домой и тащил три-четыре портфеля. Товарищи шли за мной и ныли: «Мурза, отдай портфель».

После нескольких таких моих воспитательных действий ребята решили положить этому конец. Как-то я шел из школы, вдруг выбегает, как стадо, целая куча старшеклассников, а за ними один из моих одноклассников, Изотов. Старшие его спрашивают, показывая на меня: «Этот?». Надавали мне затрещин. Когда говорят: «искры из глаз сыпались», это небольшое преувеличение. Я назавтра спрашиваю: «Что же ты, Изотик, на меня наябедничал?». А он резонно отвечает: «Но ведь ты, Мурза, нас совсем замучил». Я признал его правоту (про себя, конечно), и это послужило мне уроком на всю жизнь, за него я был благодарен моим товарищам. Причем почувствовал благодарность именно сразу – понял, что вовремя меня проучили и остановили. Моя жизнь в классе сразу резко упростилась, я вернулся в естество. Никакой размолвки у нас не возникло. Вообще, мне в жизни с этим везло. Всегда находился кто-то, кто или удерживал меня от больших гадостей, или предупреждал их тяжелые последствия. Человек катится вниз, когда сделает что-то такое, чего поправить нельзя.

Я прошел тяжёлую трудную картину. Коротко: в Москве, в 1937 г., сдавали дом, и вдруг кооператив закрыли, дом передали в Моссовет. Это была трагедия, потому что родители с моей сестрой и младшей сестрой матери скитались, снимая комнату. Какие-то посторонние люди вселялись в квартиры без всяких документов. Дворник сказал отцу: вселяйся куда угодно, пока можно. Так мои родители захватили жилплощадь, но уже не свою квартиру, а две комнаты. Другие три комнаты заняла семья украинцев – старики, их взрослая дочь и внучка. Наши соседи были из хозяев (кулаков), но они «самораскулачились» – вовремя раздали имущество родственникам и приехали в Москву, где училась в вузе их дочь. Она стала доктором медицинских наук, влиятельным человеком. Моя мать говорила, что она спасла мне жизнь, и была ей очень признательна. Зимой 1944 г. я заболел менингитом, и тяжело. Наша соседка быстро и даже не вызывая врача, меня отправила в больницу на Соколиной горе. Быстрота помогла, я поправился. 

Как только освободили Украину, к соседям стали приезжать худые люди с мешками – их родственники привозили им продукты: пшено, сало, лук. Они добирались с невероятными трудностями, на них было страшно смотреть – в грязи, почерневшие, с воспаленными глазами. Соседи не слишком скрывали свои антисоветские чувства, но старшие были осторожными, а внучка (из МАИ, инженер) превратилась в злобное, воинственное существо. У нее внезапно возникли мессианские картины их хутора, которого она не видела. 

У них была домработница из Липецкой области, молодая, добрая женщина – Мотя. И работящая – на грани разумного. Все умела делать и радовалась любой работе. Стали они строить большую дачу. Она работала как строитель, и бревно сильно ударило в живот. Начался рак желудка, сделали операцию. После операции она лежала в небольшой комнате, где было две кровати – для нее и бабушки украинцев. Через несколько дней заходит к нам в комнату Мотя и плачет: внучка пришла и требует, чтобы она съезжала, потому что надо им новую домработницу селить. А она еще слаба, домой уехать не может. Моя мать пошла поговорить, – те ни в какую. Мать позвонила в профсоюз, чтобы нанимателям объяснили права домработницы. И вот оттуда позвонили и объяснили. 

Вечером, когда Мотя уже спала, пришла внучка, зашла к Моте в комнату и стянула ее вместе с матрасом на пол: «Уезжай немедленно!» Мотя – к нам, вся трясется. Это было похоже на убийство. Я выскочил в коридор, там все соседи были в сборе, и я стал орать одно слово… Случилась со мной истерика, такое безобразие, какого у меня никогда не было. Внучка – в бой, ее мать и другие ее тянут назад. Она мне грозит: «Завтра же приду к тебе в школу, в комсомольскую организацию». Мне стало смешно, и я сразу успокоился. «Приходи, – говорю, – мы тебя из окна выкинем».

Мотя перешла жить к нам, отлежалась. Приехал ее отец из деревни. Сидел в комнате, боялся выйти. Очень, говорит, злыми глазами на меня смотрят, страшно становится. Увез он Мотю домой, потом отец написал, что она все-таки умерла. Отношения с соседями вновь стали дипломатически корректными, но мне этот случай запомнился. 

Забегая вперед, скажу, что все же эти отношения прервались. Летом 1961 г. произошла у моей матери какая-то размолвка на кухне с соседкой, доктором наук, и та говорит: «Вы на меня молиться должны, я, может, всю вашу семью спасла». Мать удивилась: каким образом? А она могла что угодно на них написать – а вот, не написала!  

Оказывается, именно эта соседка, до мозга костей пропитанная ненавистью к советскому строю, была соглядатаем за моими родителями от ОГПУ. (Мы знали, что в Академии наук СССР в 1934 г. был конфликт, у отца отобрали партийный билет и работу, а в 1939 г. ему отдали билет и сказали, чтобы он сдал 5 коп. за каждый месяц от 1934 до 1939 г.). 

Так было тяжело матери это узнать, что она меня попросила пойти на толкучку и обменять наши прекрасные комнаты на что угодно. Так попросила, что я побежал и обменял – переехали мы в две комнатушки в настоящей коммуналке, без лифта, без ванны и без горячей воды, и где все соседи – рабочие. Зато душевный покой. Только там я понял, как он важен, никаким комфортом его не заменить.

Вспоминая сейчас те сложные отношения с соседями, с непримиримым, хотя и скрываемым конфликтом идеалов, я не могу упрощать – при наличии этого конфликта в житейском плане мы были людьми одного народа, шли друг другу на помощь без всяких тормозов и внутренней борьбы. Как-то эти две стороны жизни разводились. Я благодарен тем соседям за то, что они сделали для меня и моих близких. В свою очередь и я рад был им помочь, и они ко мне легко обращались. А сейчас раскол идейный у многих привел уже и к отчуждению личному – как будто мы люди разных народов, а то и рас.

Казалось, что основания ненавидеть советский строй имели как раз старики, которым пришлось бросить свое богатое хозяйство. Но они же были и человечными. Другое дело – их внучка. Нет, старая обида выплеснулась в третьем поколении. Но тогда я еще не предполагал, что у нас может появиться интеллигенция, которой душевные порывы этой внучки будут ближе и дороже, чем права и сама жизнь доброй Моти.

Достоевский наблюдал процессы в психике и поведении людей в условиях глубокого кризиса фундаментальных форм социального бытия. Для упрощения, в качестве аналитической абстракции, он представил человека как «семью Карамазовых» – всех одновременно, включая Смердякова. Такого человека можно уподобить ядру атома. Но, как говорят, в ядре не сосуществуют протоны и нейтроны, оно их «порождает» под воздействием удара извне. Какая частица будет выброшена при ударе, зависит и от удара, и от самого ядра. Так и человек (и общности людей) отвечает на воздействие изменяющихся социальных форм, следуя своим внутренним состояниям и интенциям, и предсказать вектор и силу его ответа в случае глубоких сдвигов очень трудно. 

Полезно нам почитать и Л. Н. Гумилева. Он говорил о пассионарности и этнической общности – они разные, и биологические эволюции – тоже: «Этносы возникают и исчезают независимо от наличия тех или иных представлений современников. Значит, этносы – не продукт социального самосознания отдельных людей, хотя и связаны исключительно с формами коллективной деятельности людей».

Мы долго не знали, что есть pазновидности pеволюций – самые сильные и разpушительные. Моя мать видела весь замысел советского строя, как будто уже в детстве его продумала, когда вместе с братьями выполняла непосильную для ребенка работу в поле. В 70-е годы она написала несколько тетрадей своих воспоминаний и размышлений. Я их прочитал, и мне они показались очень важными для понимания всего хода нашей жизни. 

К сожалению, когда дело дошло до конца «30-х годов», на нее нахлынули такие тяжелые воспоминания, что она сожгла все эти записки. Она считала невозможным и недопустимым вбрасывать реальность репрессий в нашу нынешнюю жизнь – был риск, что наше поколение с этими рассказами не справится и наделает ошибок. Да и рассказы эти, как их ни пиши, получались не правдой, а только криком боли. Мать вступала со мной в споры, хотя они ей нелегко давались. 

В отличие от школы, в университете было уже довольно много ребят, которые думали иначе и ощущали себя не хозяевами, а жертвами и противниками советского строя. Важно, что уже тогда, в 1956 г., изрыгать хулу на советский строй было не только безопасно, но у части студентов считалось чуть ли не признаком хорошего тона, – КГБ они называли «гестапо». Таких радикалов, впрочем, было очень мало, и у них был какой-то непонятный ореол. К последним курсам он пропал, они озаботились распределением, дипломом, поникли. Одно дело – шуметь в раздевалке спортзала, а другое – сделать хорошую вакуумную установку для своего же исследования. 

Мы не знали, что многие товарищи постепенно уходят по другой тропинке, а все мы идем «в общине». А мы начали смотреть и думать – но не успевали. И так люди и я всю жизнь идем через небольшие или грозные взрывы, распады и соединения людей (всех типов). А сейчас…



Подписаться
Уведомить о
guest
1 Комментарий
Новые
Старые Популярные
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
Ant
Ant
2 лет назад

С.Г.Кара-Мурза — свидетель, что теплое общество — община было построено в СССР, что оно возможно и реально было.

АКТУАЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ