Жар жаром: в Петербурге включили отопление
На петербургских улицах +33°С
Александр Викторович Ерёменко (1950 – 2021), или попросту Ерёма (для друзей и близких) – прекрасный поэт на грани гениальности. Можно было бы сказать «гений», но за последние десятилетия этот термин так истрепался, что боишься его употреблять. Но тут он, кажется, подходит.
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.
У меня под ногой (когда плюну – на них попаду)
шли толпой бегуны в непролазном и синем аду,
и, как тонкие вши, шевелились на них номера.
У меня за спиной шелестел нарисованный рай,
и по краю его, то трубя, то звеня за версту,
это ангел проплыл или новенький, чистый трамвай,
словно мальчик косой с металлической трубкой во рту.
Ерёменко вместе с Иваном Ждановым и Алексеем Парщиковым основал новую поэтическую группу – метареалистов (они же – метафорические реалисты и метаметафористы). Их идефикс – постфутуризм и в особенности постимажинизм. Образы стоят на образах и образами погоняют. Константин Кедров, поэт и искусствовед, придумал термин «метаметафоры». Его он видел как «зрение человека вселенной» и писал о нём:
«Метаметафора отличается от метафоры как метагалактика от галактики. Привыкайте к метаметафорическому зрению, и глаз ваш увидит в тысячу раз больше, чем видел раньше».
Чтобы понимать Ерёменко, необходимо не просто читать поэзию, а жить ею. Но это не так сложно, как кажется. Достаточно начать и втянуться, а дальше поэзия возьмёт вас за горло и уже не отпустит. Так жил и сам поэт.
Но где поэзия, а где проза жизни? Ерёменко поступил в Литературный институт. Отучился один курс, а потом решил уйти в академической отпуск – больно скучным было обучение. Когда решил вернуться, вышло всё не очень хорошо.
Поэт рассказывал:
«… не окончил я институт по очень смешной причине. Там сначала защищается диплом, а потом сдаются госэкзамены. Диплом я защитил на «отлично», а на госах я получил два балла по научному коммунизму. Я все пытался взять себя в руки, брал эту книгу – думаю, надо подготовиться, но это же схоластика полнейшая, первую страницу я осиливал, а дальше… Перед экзаменом мне приятель дал почитать книгу «Социализм» Шафаревича, друга Солженицына. Книга уникальная – социализм там рассматривается как глобальная система в философском смысле, обсуждается множество вещей там… Мне достался вопрос дикий: «Социалистический образ жизни». Ну вот что можно сказать? Ну и постепенно меня на Шафаревича понесло, я рассказывал о социалистическом образе жизни с точки зрения Шафаревича и приводил такие примеры… Они просто покивали и все. Потом объявляют: одну двойку получила девочка из Татарстана, одну – девочка из Дагестана и я, не самый глупый, продвинутый ученик. Так мое образование и закончилось».
Как не вспомнить его строчки:
Сгоревшие в танках вдыхают цветы.
Владелец тарана глядит с этикеток.
По паркам культуры стада статуэток
куда-то бредут, раздвигая кусты.
О как я люблю этот гипсовый шок
и запрограммированное уродство,
где гладкого взгляда пустой лепесток
гвоздем проковырен для пущего сходства.
Люблю этих мыслей железобетон
и эту глобальную архитектуру,
которую можно лишь спьяну иль сдуру
принять за ракету или за трон.
Когда страна слетела в пропасть лихих девяностых, Ерёменко понял, что искусство убрано чьей-то липкой волосатой рукой на тридесятый план. А у Ерёменко в это время выходила первая поэтическая книжка. Вы представляете себе, что такое для поэта первый сборник? Евгений Бунимович рассказывал:
«Посреди ночи я услышал звонок в дверь. Открыл. У лифта стоял Ерёма.
– Пошли, будем жечь мою книгу.
Не похоже было, что он пьян.
– Хорошо, погоди минуту. Оденусь.
Натянул штаны, взял пару бутылок водки, пачку только что вышедшей тогда моей первой книжки стихов, вышел. Про бутылки Ерёма ничего не сказал, про пачку мрачно спросил:
– А это что такое?
Похоже было, что от самого вида книг его мутило.
– Это моя, – говорю. – На растопку пойдет.
Мы молча пошли к нему, благо жил он неподалеку. Во дворе Ерёма показал удобное место для костра. В комнате у него в аккуратно связанных пачках лежал весь, наверное, тираж его только что вышедшей книги, которую я еще не видел. Никто еще не видел. Я почувствовал свою высокую миссию: спасти книжку Ерёменко! Пили всю ночь. Почти не говорили. Лопались мозги, но вообще-то голова моя в таких случаях не отключается. Ноги отваливаются, голова не отключается. Так что напиваться бессмысленно. К тому же меня не покидала задняя гуманитарно-миссионерская мысль, что надо Ерёму как-то отвлечь.
К утру вырубились оба. Тираж так и не сожгли. Вроде все получилось. Книга была спасена. Теперь думаю – зря. Это я был дураком с высокой миссией, а Ерёма, как всегда, был прав. Первая книжка стихов Александра Ерёменко должна была стать бомбой. Но в то смутное время, когда все увязало, уходило в вату, в труху, поэтическая бомба не имела шанса на взрыв».
Человек, прошедший советский андеграунд и наконец-то дождавшийся выхода первого сборника – просто решается сжечь его, потому что понимает, что если до этого момента была непризнанность и невозможность выйти на массового читателя, то теперь наступила если и не смерть читателя, то его абсолютное отупление.
И, что закономерно, Ерёменко в какой-то момент просто перестал писать стихи (или в лучшем случае печатать). В интервью Андрею Пермякову он рассказывал о причинах:
«Тут я посмотрел, что обо мне пишут, статьи разные. Ох, с каким кайфом разные люди там говорят, что он давно не пишет! Торжественно даже все подается. Зачем? Ну не пишет и не пишет. Это для вас трагедия. Для меня здесь трагедии нет. Я не хочу полностью зависеть, так, как зависит, например, тот же Кушнер, даже не от своих привязанностей, а от своих способностей. Я не хочу всю жизнь быть поэтом, который пишет и печатается».
А незадолго до того, как «поэтическая немота» ещё в полную силу себя не проявляла, Ерёменко пытался помогать заключённым. Не политическим, а самым обыкновенным. Ездил по тюрьмам России и США, собирал сделанную зэками художественную продукцию и проводил выставки. В Америке иной раз удавалось продавать что-то. После поездки в США русский журнальный мир облетела фотография, на которой запечатлены Александр Ерёменко, Александр Ткаченко и Анджела Дэвис.
С Дэвис познакомились в тюрьме Сан Бруно. Ерёменко рассказывал:
«В своё время она там отсидела, а теперь по старой памяти приезжает и читает лекции по женскому и негритянскому вопросам. Недавний кумир советских людей энергична, выглядит молодо, занимается большой общественной работой, читая лекции не только в Сан Бруно, но и в Беркли, и во многих других местах».
Беркли, чтобы вы понимали, одно из сакральных мест для американского протестно-настроенного студенчества. Оттуда пошли битники, оттуда вылились йиппи (yippie) во главе с Джерри Рубином и т. д.
Последняя книга Ерёменко называется – «Матрос котёнка не обидит». В ней собраны как старые стихи, так и новые. Вышла она в 2013 году. На обложке сам поэт, прилёгший отдохнуть где-то посреди улицы: на заднем фоне – типичный советский дом, окрашенный зелёной и коричневой красками. Большинству поэт, видимо, таким и запомнится.
Я старею, и я это знаю.
Ты стареешь и сам себе врёшь.
Я себя до конца понимаю,
ты себя никогда не поймёшь.
Я флиртую, гуляю и лаю.
Ты ****уешь, кусаешься, пьёшь.
Я направо и лево киваю.
Ты уже никому не кивнёшь.
В последние годы Ерёменко болел. Недавно он перенёс «модный» коронавирус. Марина Кулакова писала об этой уединённой и тихой жизни:
«Он живёт на Патриарших прудах в комнатушке, на двери которой хочется написать «Чулан Вечности». Живёт на семи квадратных метрах, с телефоном, у которого всё время отваливается провод – от дряхлости, потому что телефоны столько не живут. На ещё более ветхом радиоприемнике он иногда слушает новости по радио «Свобода». У него нет ни телевизора, ни компьютера. Нигде не работает, как сейчас говорят, «не служит», и у него нет денег. Его постоянно цитируют – где угодно, вплоть до «МК», по его творчеству защищают диссертации, а у него нет ни званий, ни стипендий, ни грантов, ни премий».
Хочется добавить: типичный путь гениального русского поэта…
О Господи, води меня в кино,
корми меня малиновым вареньем.
Все наши мысли сказаны давно,
и всё, что будет, – будет повтореньем.
Как говорил, мешая домино,
один поэт, забытый поколеньем,
мы рушимся по правилам деленья,
так вырви мой язык – мне всё равно!
Над толчеей твоих стихотворений
расставит дождик знаки ударений,
окно откроешь – а за ним темно.
Здесь каждый ген, рассчитанный, как гений,
зависит от числа соударений,
но это тоже сказано давно.